Он посмотрел на Алексея: тот уже стоял около крыльца и, сосредоточенный, поворачивал к солнцу расстеленную на траве брезентовую палатку, густо, как гусеницами, усыпанную тополиными сережками, и не обернулся к Никите.

— Ты когда-нибудь… — упорно проговорил Никита, — видел ее?

Алексей отпустил палатку и, спокойно выдерживая упрямое внимание Никиты, облокотился на качнувшиеся под тяжестью его тела перила.

— Да, раз я видел твою мать, — ответил Алексей.

— И что?

— Помню, она была в телогрейке.

— В телогрейке? — переспросил Никита и сдвинул брови. — Это тогда… Какая тогда она была?

— Она показалась мне суровой. В общем, отец хотел ее обнять, а она сказала: «Прости, я отвыкла от нежностей».

— Что она сказала?

— «Прости, я отвыкла от нежностей».

И Алексей, оттолкнувшись от перил, подошел к машине, остановился подле торчащих ног Валерия, приказал грубовато:

— Вылезай! Сам доделаю. И вот что. Бери иглу и зашивай палатку. Если уж хочешь ехать в Крым. В трех местах дыры. Все дожди будут твои.

— Алешенька, голубчик, пусть Дина зашьет, ни дьявола я в этом деле не соображаю! — лежа под кузовом, жалобно взмолился Валерий, передвигая на траве длинные ноги. — Женское это дело, ей-богу!

— Вылезай, историк, тоже мне! — скомандовал Алексей. — Надо уметь — будешь уметь! И без дискуссий.

— В чем дело? Это что, частнокапиталистические замашки или современное трудовое воспитание? Ты понял, Никитушка, какого брата подкинула мне судьба? — Валерий захохотал, в то же время послушно вылез из-под кузова я, расстегивая надетую для работы старую Алексееву пижаму, прислонился плечом к крылу, притворяясь обессиленным. — Для того чтобы рабочий мог восстановить свои силы, эксплуататор должен давать столько, сколько нужно лишь для восстановления сил. Это по Марксу, Алешенька. Обед будет?

— Видимо, тостов не будет, — сказал Алексей с грустно-насмешливой улыбкой и спросил Никиту: — Ты окрошку любишь? Обыкновенную деревенскую окрошку?

— Мне все равно, — ответил Никита, подходя к разостланной на солнцепеке брезентовой палатке, которую минуту назад осматривал Алексей. — Если это нужно, — сказал он не очень твердо, — я могу зашить. Если найдется большая игла. Это нетрудно.

— Так даже, брат? — проговорил Алексей и обратной стороной ладони похлопал Валерия по щеке. — Ты слышал, пижон? Гомо сапиенс, царь природы… Можешь учиться у геологов.

Валерий же дурашливо завел глаза, завалил назад голову, к колесу, схватился двумя руками за грудь, изображая крайнюю степень сердечного приступа как бы вследствие поразившего его несказанного восторга.

— О, что происходит! Валидол! Валокордин, нитроглицерин! Какого родственника мы приобрели, Алеша! Умеет латать палатки! Идеал домохозяек! Шедевральный парень! Никита, а как насчет глажки брюк? А? Сможешь?

— Могу и погладить, — сказал Никита, еще не определив для себя, как следует отвечать — серьезно или иронически. — Могу и стирать, если хочешь…

— Прекрасно! Для того чтобы найти складку на моих джинсах, не хватило бы и двух научно-исследовательских институтов! Погладим? По рукам?

— Я сказал, что могу и погладить, — уже не без вызова повторил Никита. — Что это привело тебя в восторг?

— А-а, понимаю, понимаю… — протянул Валерий с заинтересованным видом. — Понимаю… Прошу прощения.

— Не вижу твоей вины.

— Все ясно! — произнес Алексей. — Сходи-ка, дорогой Валерий, в дом да принеси иглу и суровые нитки. Возьми на кухне. В ящике. И узнай насчет обеда. Иначе ты еще вспомнишь несколько цитат.

6

Обедали в маленькой комнате с низким потолком, в открытые окна тянуло из палисадника теплым травянистым воздухом.

Обед подавала Дина, утомленно-сдержанная, медлительная, как после бессонницы, и Никита, помня ее детский щебечущий голосок, блестящие живые глаза на вечере у Грекова, несколько стесненно наблюдал за ней, впервые разглядев ее вблизи. Вся тонкая, в узких брючках, в прозрачной белой кофточке с воротничком, открывавшим слабо-нежные ключицы, Дина, знакомясь, как-то рассеянно протянула хрупкую, с гладкой атласной кожей руку, и Никита легонько, совсем несильно пожал ее, но влажные пальцы не шевельнулись в ответ, и она, только посмотрев, отвернулась молча.

За столом она тоже молчала, не была навязчиво-гостеприимной, никому не улыбнулась и сидела выпрямившись, темные прямые волосы спадали на плечи, на щеки, загораживали ее бледное лицо, ресницы опущены, губы сжаты.

«Почему она молчит?» — думал Никита, вспоминая то смех ее, то растерянное, почти испуганное выражение на ее лице вчера у Грекова, когда она встала и вышла за Алексеем.

Валерий говорил за обедом много, ел окрошку с аппетитом, изображая, как истово хлебали ее русские мужики, отдуваясь, крякал, подставляя под ложку кусок хлеба, и щедро хвалил кулинарные способности Дины. Говорил он один, и Никита испытывал неудобство от холодного равнодушия Дины и от того, что Алексей молчал, добродушно усмехаясь словам Валерия.

Зеленоватый полусумрак стоял в комнате, провинциально пахло сухим деревом в этом тихом, затерянном среди Замоскворечья одноэтажном старом домике, где жили Алексей и его жена; и было странно сознавать, что он, Никита, и они никогда не знали друг друга, никогда не были нужны друг другу и спокойно, конечно, смогли бы так и прожить всю жизнь, как живут миллионы людей, и, подумав об этом, Никита, наклонясь к тарелке, все незаметно вглядывался в Дину, в Алексея, стараясь ощутить в себе какие-то толчки родственных чувств, по было лишь смутное ощущение любопытства и удивления тому, что они не только считались и могли быть, но и были его родственниками.

— Если бы уважаемое человечество уплетало окрошку, черный хлеб и квас, — звучал в ушах голос Валерия, — оно было бы здоровее. Абсолютно убежден… Подумать только — деликатес некоторых богатых американцев — жареные муравьи! В Китае за обе щеки уплетают белых мясных червей и откормленных собак. В Японии телят поят пивом и массажируют перед убоем — для вкусовых качеств мяса. А французы! Нет, кухня достигла такой утонченности, что человеческий желудок становится не источником жизни, а источником извращенного наслаждения. Человек стал хилым. И вот, пожалуйста, появляются болезни. Римская империя погибла от ужасающего обжорства. Диночка, почему вы морщитесь?

— Ну и что дальше? — спросил Алексей.

— Грубая пища делает человека сильнее. Процесс еды должен приносить естественное удовольствие, а не смакование и Наслаждение. В Древнем Риме был распространен рак желудка. Вы знаете это, друзья?

«Мать умерла от рака. Потому что не ела грубую пищу? Много лет ее кормили только деликатесами… Откормленные собаки и муравьи. Что за чушь!»

— Нам не угрожает это.

«Кто это сказал? Алексей? Да, оказывается, он мой двоюродный брат…»

— Нам не угрожают эти страхи. Твоя эрудиция великолепна. Но нам это совсем не угрожает. Именно нам. Ясно? — сказал Алексей, и Никита поразился тому, что его брат не соглашался с тем, с чем не соглашался и он.

Алексей сидел напротив; и в проеме окна, среди тополиной листвы, яркой от солнечных бликов, очерчивались его плечи, шея, глаза были спокойно-насмешливы, он повторил:

— Нам пока не угрожает сладострастие желудка. Мы еще не развращены пресыщением. Мы физически здоровы. Нам угрожает другое — сладострастие слов. В том числе и тебе. Ты утонешь в потопе слов. В потопе, ясно? Кто возьмет тебя в ковчег?

— Алешенька, залезу сам, — успокоил Валерий, пригладив свой выгоревший добела на солнце короткий ежик волос. — В ковчеге нужны будут аристократы духа. А это соль земли. Что без нее делать?

— Ты прав, брат. Интеллигенция всегда была и будет солью земли. Но если все красноречивые говоруны считают себя аристократами духа, то в ковчеге погибнут без соли. Вместо надежды и мысли — лишь игра слов… Сладострастие болтовни. Кто сядет за весла в ковчеге?

— Что ж, Алеша, не вся соль — дерьмо.